4 февраля 1943 г. казачий отряд, остановивший танковый рейд красных под Батайском, был заменен частями СС и стал отходить через Дон.
«Быть может, бьет казачий конь последний раз подковой по зеркальным покровам твоим. Быть может, ты опять надолго скован, Тихий Дон, холодным дыханием злобной судьбы. Где-то остановит бег казачий конь: заржет победно у родных ворот иль склонит голову прощально над безымянною могилой казака?
Вот он и гребень гниловской. С этой горы смотрел я на тебя, плененный Дон, с оковами на сердце и с думой вольною, как ныне. Те думы долгих лет я уношу с собою на чужбину. Чужбины даль и годы лихолетья не умалят моих сыновних чувств к тебе, родимый Дон. Святую правду о сынах твоих я сохраню и воспою».
Еще не улеглись чувства, которыми сильна казачья дума вольная, как передо мною замаячила на дороге фигура, в общих очертаниях сходная с интендантом Ростовского представительства.
— Неужели это ты, Василий Арсентьевич?
— Да, как видишь.
— Что ты тут делаешь?
— Жду на дороге, кто бы подвез меня до Таганрога.
— А где же транспорт представительства? Где Одноралов, тоже стоит на дороге?
— Нет, он уехал на грузовике, бросив всех сотрудников представительства.
— Вот это нам, казакам, наука, как допускать к казачьим делам не казаков.
— Он не только бросил всех, но и половину денег, предназначенных для эвакуации сотрудников, оставил себе.
— Это двойное преступление. Попадет он нам по пути, и мы приведем его в должный порядок. Где твоя семья?
— В Таганроге. Ты, пожалуйста, возьми меня с семьей.
— Садись со мной в автомобиль.
— В Таганроге призовем к порядку таганрогского «окружного атамана». — К счастью для самозваного атамана, учреждение его оказалось необитаемым, а сам он неизвестно где пребывал после очередной попойки. Из Таганрога мы взяли направление на Мариуполь. Город был забит немецкими штабами. Отовсюду слышалось какое-то особенно чеканное «Хайль Гитлер!». Всюду был разговор о фюрере, и даже показывали дом, в котором он находился. Конечно, все понимали, что его приезд вызван чрезвычайно опасным положением на фронте.
— Чья это машина? — спрашивает шофера голос, связанный с каким-то неприятным воспоминанием.
— Спросите у командира, — отвечает шофер.
В крытый кузов машины заглядывает а-ля гитлеровская физиономия бургомистра Ростова Н. Тикерпу.
— Что угодно?
— А-а-ах, это вы, господин Донсков!
— Как видите.
— А я думал, что это машина чья-то…
— Что, машин вам не хватает? Не все присвоенное добро вывезли из Ростова?
— Да, — как будто не расслышав мой вопрос, продолжает он, — одна из моих машин, вместе с багажом, провалилась на льду моря, остальные еле выбрались на берег. Сам я едва спасся.
— Напрасно спасались.
— То-о есть как?
— Да так. Все бы одним претендентом на казачье добро было бы меньше, и вам было бы спокойнее, а то придется в конце концов иметь дело с казачьей плетью, а может быть, и хуже.
— Вы мне сказали, господин Донсков, угрозу немецкой власти, о чем я, как фолкс-дейч, должен поставить в известность начальство.
— Доложите хоть самому Гитлеру, говорят, что он здесь, но прежде зарубите себе на носу, что на Донской земле всяким проходимцам, вроде вас, больше не бывать. Казачество не допустит такого издевательства.
Машина тронулась.
— Фу, как ты его обрубил, еще пожалуется, черт, немцам, и как бы не было нам неприятностей, — встревожено говорил В. А. Беляевское.
— Не для того мы подавали Донскую Декларацию немецкому правительству и создаем казачью армию, чтобы каждый паршивый сатрап немцев узурпировал наше право.
— Да ведь он не только бургомистр, но в гестапо работает, и за нами может быть послана погоня.
— Пусть хоть у черта приказчиком служит. Защищать национальное и политическое право Дона — моя обязанность по службе в штабе походного атамана.